Умнягин В., свящ. Роман «Обитель» и воспоминания очевидцев

7 июня 2021 г.

Об исторической подлинности и новизне романа «Обитель» на сайте Столетие.ru рассуждает ответственный редактор книжной серии «Воспоминания соловецких узников» иерей Вячеслав Умнягин.

«Обитель» Захара Прилепина появилась семь лет тому назад. Герой романа – молодой человек Артём, который попал в Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН) в конце 1920-х гг. за отцеубийство. Литературный персонаж прошел лагерное дно, побывал в любимчиках у местного начальника, а после неудачного побега с его любовницей был приговорен к высшей мере наказания, которое на деле ограничилось пребыванием в штрафном изоляторе на Секирной горе. В конце концов, герой бесславно погиб от рук рецидивистов, которые отомстили ему за нанесенные ранее обиды.

Книгу можно считать одним из наиболее титулованных произведений современной российской прозы, которое получило несколько литературных премий и не нуждается в особом представлении. Недавно созданная на страницах романа история получила свое телевизионное продолжение на телеканале «Россия 1». Премьера одноименного с книгой сериала стала заметным событием культурной и общественной жизни.

Такое внимание объясняется не только популярностью автора, которого называют уже «светочем русского духа и столпом истины»[i], и подбором актерского состава, но и тем, что на протяжении веков Соловки относятся к числу важнейших центров России.

Наряду с Москвой и Санкт-Петербургом, давшим свои имена целым периодам отечественной истории, беломорские острова представляют собой одну из опорных точек народного самосознания; являются географическим и социокультурным пространством, где, по оценке академика Д.С. Лихачева, было и остается «исторически значительным все, что так или иначе отразилось в русском историческом процессе и что в свою очередь восприняло ведущие тенденции этого процесса, выразило собой эпоху и ее культуру»[ii].

Статус архипелага предъявляет особые требования к тем, кто берется за соловецкую тематику. Важно понять насколько тому или иному автору удалось раскрыть специфику выбранного времени, выявить ведущие тенденции описанного им исторического процесса, выразить эпоху и ее культуру. Дополнительную ответственность накладывает обращение к теме политических репрессий, в которые на протяжении десятилетий, причем в самых разных качествах, были вовлечены миллионы наших соотечественников.

Большинство тех, кто за минувшие годы высказались о книге и продолжают высказывать свое мнение уже по поводу сериала, не ставят под сомнение историческую достоверность «Обители», отмечая, что ее создатель проделал значительный исследовательский путь и пришел к новому пониманию описанной им действительности.

Сам З. Прилепин за несколько дней до выхода романа заявил: «Вообще, о Соловках до меня не писали. Разве что в житиях, но художественных текстов не было. Я открываю новое»[iii].

В свете сказанного возникают два вопроса. Первый относится к исторической достоверности «Обители», под которой будет пониматься не просто перечисление фактических данных, но передача духа времени и духа места, где разворачивается сюжет произведения. Второй вопрос касается его новизны, отличия от того, что мы знаем о Соловках по воспоминаниям непосредственных участников событий – заключенных СЛОНа.

***

Прежде всего, надо сказать, что архива Соловецкого лагеря как такового не существует. Известны разрозненные документы, выходившие в основном под грифом высших государственных органов, большая часть которых была опубликована еще в 1990-е гг. и представлена в интернете[iv].

С учетом имеющихся лакун, важными источниками по истории Соловков 1920–1930-х гг. выступают воспоминания заключенных. Известно порядка семидесяти авторов – представителей самых разных сословных, этноконфессиональных, политических, возрастных и иных социальных групп, которые оставили развернутые воспоминания о своем пребывании в СЛОНе. Почти половина их литературного наследия, включающего в себя беллетризованные мемуары, романы, повести, очерки, рассказы, фельетоны, интервью, доклады и статьи была опубликована до начала Второй мировой войны, еще в период существования соловецкой пенитенциарии. Некоторая часть воспоминаний увидела свет в военные и послевоенные годы, задолго до появления прозы А.И. Солженицына и В.Т. Шаламова, которые, несмотря на свои заслуги и общественный вес, не являются первооткрывателями лагерной темы. Большинство из известных сегодня воспоминаний соловчан были напечатаны на волне перестройки, но до широкой читательской аудитории дошло далеко не всё. До сих пор встречаются малоизвестные литературные памятники и даже не опубликованные рукописи из государственных архивов, библиотечных фондов и частных коллекций. Все они нашли либо займут свое достойное место на страницах книжной серии «Воспоминания соловецких узников» Издательского отдела Соловецкого монастыря[v].

Приступая к работе над мемуарами, бывшие заключенные настаивали на достоверном изложении пережитого ими опыта. «Я хочу дать читателю чистейшие факты без всяких прикрас.

Моя цель не клеветать на советское правительство, а подчеркнуть то зло, ту нечеловечность и ту казуистику с ее уродливой наглостью. Может быть, кто-либо усомнится в их правдоподобности, то могу сказать, что не стоит затруднять себя сомнениями. Клеветать на идейного противника, на палача народа – значит, самому упасть до его уровня. Поэтому я буду стараться избегать лжи.

Все эти рассказы будут отражать в точной действительности современный быт, современную психологию Советского Союза»[vi], – писал анархист К.Л. Власов-Уласс.

При этом принадлежащие мемуаристам свидетельства представляют собой примеры художественного воспроизведения прошлого, что, в конечном счете, осознавали и сами авторы, и знавшие их люди. «Мои записки не представляют “объективной истины”, – подчеркивала в начале своих воспоминаний эсерка Е.Л. Олицкая. – Я записала то, что отпечатлелось в моей памяти и так, как оно запечатлелось»[vii].

Сын писателя О.В. Волкова, считает, что известная книга «Погружение во тьму» – «это произведение художественное, в котором избранный жанр предполагает не только отклонения от некоторых фактов, но и допускает прямой художественный вымысел»[viii]. Вместе с тем он высказывает надежду, что «решающим при оценке книги “Погружение”, хотелось бы думать, остается главная линия книги – борьба свободной личности против бесчеловечной репрессивной государственной машины, – а эта борьба передана в книге, по общему мнению, совершенно правдиво. И тогда уже не столь существенно, все ли излагаемые частные факты соответствуют реальности в этом художественном произведении»[ix].

Нравственный пафос, как основной мотив мемуарного творчества заключенных и субъективность изложения, не противоречат тому, что опубликованные на страницах воспоминаний сведения о лагерной жизни вполне реалистичны, и во многих отношениях компенсируют отсутствие архивных документов.

Например, сразу в нескольких произведениях упоминается число жертв тифозной эпидемии зимы 1929/30 г., которое согласно оценивалось незнакомыми между собой людьми в 20 000 человек. Такая цифра никак не подтверждается официальными данными просто по причине их отсутствия, но указывает на наличие общего источника информации. Наиболее определенно об этом писал поручик и землемер М.З. Никонов-Смородин, который утверждал, что «к весне, по официальным данным, погибло от тифа 7500 человек. Кемперпункт и его командировки дали 11 500 умерших от тифа»[x]. Тот же автор объяснил и то, каким образом мемуаристы могли черпать подобные секретные сведения. «Тиф начал свирепствовать по-настоящему и официальные лагерные приказы сопровождались длинными списками умерших от тифа, исключаемых по этому случаю с довольствия. Эти лагерные приказы рассылались по всем командировкам острова, в том числе и в наше звероводное хозяйство. Попадали они обычно в руки начальников охраны и являлись документами секретными. Но у нас не было охранника и потому приказы попадали в контору, то есть к нам в руки. Благодаря этому мы могли следить за лагерной жизнью по документам, а не по слухам»[xi].

Разумеется, эти и другие факты требуют критического отношения, но в целом можно говорить о том, что соловецкие воспоминания лишены значительных преувеличений. Встречающиеся в них противоречия скорее отражают постоянно меняющиеся контуры и порядки системы исполнения наказания в СССР, находившейся в первые десятилетия своего существования в фазе активного развития, нежели являются сознательным искажением действительности. Даже самые жуткие, казалось бы, невозможные свидетельства находят свое подтверждение в официальных отчетах советских деятелей.

Один из них представляет собой докладную записку начальника Юридического отдела ГПУ В.Д. Фельдмана, который в сентябре 1923 г. провел обследование Северных лагерей ГПУ. Из документа следует полная осведомленность составителя о катастрофическом положении лишенных свободы людей, которое складывалось на фоне голода, холода, болезней и нарушения элементарных санитарных норм.

Партийный функционер указывал на многочисленные ущемления гражданских прав (задержка писем, отсутствие газет, ненормированный рабочий день), преступления против жизни и здоровья заключенных со стороны представителей лагерной администрации (избиения, издевательства, расстрелы под видом побега).

Немаловажно и то, что советский юрист демонстрировал понимание побудительных причин происходящего (желание команды надзора из числа заключенных выслужиться перед руководством), и высказывал намерение исправить положение дел[xii].

Последнее так и не перешло в практическую плоскость – проштрафившееся начальство в массе своей осталось на тех же местах, не изменилось и отношение к каторжанам. Особенно ярко это проявилось спустя несколько лет, когда выяснилось, что «сосна пахнет валютой», а у представителей центральных и местных властей возникло предположение, что рабский труд может приносить государству ощутимую прибыль.

Период окончательного формирования ГУЛАГа на рубеже 1920–1930-х гг. совпал с деятельностью комиссии Коллегии ОГПУ под председательством А.М. Шанина. В ее задачи входил анализ соловецкого опыта с целью его последующего использования при организации новых лагерей. Очередное расследование подтвердило основные выводы В.Д. Фельдмана, и, тем самым, незыблемость методов содержания заключенных, далеких от воспитательных целей. В отчете вновь упоминаются убийства, случаи смерти от истощения и простудных заболеваний, инсценировки расстрелов, избиения, пытки холодом и голодом, понуждение к сожительству, присваивание денег и вещей, повальное пьянство и хулиганские выходки представителей администрации, отсутствие медицинского обслуживания, задержка писем и проч.[xiii]

***

Если говорить о новизне «Обители», то она однозначно не касается шокирующих контрастов лагерной жизни, о которых сообщали все без исключения мемуаристы. И если данная информация воспринимается современными читателями в качестве новации, то это говорит лишь об исторической амнезии и незнании издающейся уже без малого 100 лет литературы.

«Неповторимой является и резко-контрастная обстановка на острове, – писал М.М. Розанов, который в конце 1970-х гг. обобщил и прокомментировал воспоминания полутора десятков соловчан. – Одних зимой держат на лесозаготовках по двое-трое суток в лесу, наказывают “комариками” – летом, а зимой полураздетыми ставят на пеньки, а другие в Кремле (Соловецком – Ред.) встречают Новый Год с оркестром, танцами и вином; вонючая баланда из трески с общей кухни в Кремле, и там же, в Кремле, ресторан с музыкой, в розмаге икра и шампанское, а в ларьках всякие продукты и одежда для тех арестантов, у кого червонцы; есть чем “подмазать”, есть блат – получишь лёгкую, чистую работу, нет их – айда в лес, на дороги, на торф, на кирпичики; истребляют поголовно “христосиков” всякого толка и разрешают всем соловчанам прослушать пасхальную заутреню, совершаемую сонмом заключённых “князей церкви”; театр, хор, библиотека, музей, охрана чаек и старины, общество краеведения, а за стенами Кремля братские могилы и запах трупного тления летом; по Савватьевской дороге грозная Секирка, где ещё в первые её дни, осенью 1923 года, уголовники пытались протестовать против зверств массовым вспарыванием своих животов (“эпидемией” – пишут социалисты), а в Кремле – лекции о преступности в советском обществе, о масонах, ликбез, профкурсы, спортивная площадка, катание на лодках, на коньках, на лыжах; на одних вместо подштанников – консервные банки на верёвочках или мешки, на других – шубы на лисьем меху… Много было таких крайностей в те, ныне уже как бы легендарные годы»[xiv].

Не является чем-то новым и давно устоявшееся мнение о том, что «Соловки и им подобные “первые ласточки” ГУЛАГа были продолжением Гражданской войны, оставлявшей надежду на более или менее приемлемый исход», тогда как «настоящий лагерь, Колыма – символ принципиально нового явления»[xv].

Авторы воспоминаний не только подтверждали подобные выводы, но в полноте своего опыта прояснили причины, по которым Колыма стала чем-то качественно иным по сравнению с Соловками. В числе причин деградирующей трансформации мест лишения свободы, многие заключенные указывали снижение нравственного уровня советского общества.

«Верующие и вообще старой закваски люди просто вымирают, а средний возраст сильно ассимилировался», – писал в 1931 г. протопресвитер Михаил Польский, предсказывая, что «менее чем через десять лет Россия по-своему людскому составу будет совсем “новая”»[xvi].

Относительно благополучное положение сидельцев 1920–1930-х гг., по их собственному признанию, было связано не столько с внешними обстоятельствами, сколько с характером общественных отношений, основу которых составляют нравственные и религиозные ценности. Отсутствие исторической перспективы в романе, действие которого ограниченно несколькими годами, и сознательный отказ от нравственной оценки прошлого, не позволяет читателю книги проследить генезис лагерной системы, возвыситься до духовного понимания феномена ГУЛАГа. По той же причине само произведение из исторического романа превратилось в психологический триллер, где передача соловецкого хронотопа подменена бытовыми подробностями и яркими физиологическими деталями.

***

Несмотря на то, что значительная часть героев книги носит имена и наделена чертами реальных людей, а также содержит легко узнаваемые сюжеты из воспоминаний соловчан, роман нельзя назвать сколь либо тщательно проведенной исторической реконструкцией. Встречающиеся ошибки нередко касаются легко проверяемых местных реалий, которые по непонятным причинам не были учтены при создании рукописи и ее подготовке к печати.

Дубы («нарубили-наломали дубовых и березовых ветвей»[xvii] и змеи («сегодня видели змею»[xviii] не встречаются на Соловках.

Несмотря на внешнюю незначительность, подобного рода курьезы, равно как и использование современных жаргонизмов («с бодуна», «приблуда»), вносят определенный диссонанс и заставляют мало-мальски информированного читателя с некоторой осторожностью относиться к менее верифицируемым деталям повествования, например, к пространным философским и богословским диалогам, которыми так богата книга.

Другие отклонения вполне допустимы и могут быть объяснены творческой концепцией автора, переосмысляющего известные ему события. Так, оказавшись в штрафном изоляторе на Секирной горе, главный герой «сразу, по привычке, занял место наверху <…> сразу определил, где ему жить»[xix]. Историческая достоверность такого поступка вызывает сомнения из-за того, что поведение в изоляторе, расположенном на территории упраздненного Свято-Вознесенского скита, было строго регламентировано. Особенно жесткой была регламентация для вновь прибывших, лишенных даже того минимума свобод, которыми располагали заключенные других лагерных отделений. «Совершенно подавленный, с отчаянием в груди, я, по окрику чекиста, скинул с себя рубашку, передал ее часовому и в полной безнадежности сел на указанное мне место»[xx], – вспоминал матрос А.Р. Грубе о первых минутах пребывания на Секирке, где даже самые обыденные вещи выполнялись по команде охраны. «Сначала все прибывающие на Секирную новички заточаются в “верхний штраф-изолятор”, – свидетельствовал И.М. Зайцев. – По прошествии более или менее продолжительного времени, когда администрация “изолятора” убедится, что заключенный “перевоспитан” – это по-“чекистски”, а по-человечески – морально убит, то его снимают в нижний изолятор»[xxi].

Строго детерминированные условия содержания, по мнению генерала, создавались преднамеренно «с целью убить в человеке морально-духовное существо, уподобив его тварям земным»[xxii].

Но автору «Обители» определенная свобода персонажей потребовалась из драматургических соображений. Помимо возможности передвижения у главного героя в распоряжении оказалась ложка, с помощью которой он сначала расчистил закрашенный побелкой образ, а потом стесал его. Этот поступок можно интерпретировать как поиск, последующее разочарование и «убийство» Бога или самого себя (на эту мысль наводит то, что, по словам писателя, Артём ощущает сходство с изображенным на стене святым). С подачи романиста в распоряжении заключенного духовенства появляются кресты, Евангелия и что-то хотя бы отдаленно напоминающее священные сосуды для совершения Божественной литургии.

Такой произвол, делающий возможными общую Исповедь и Причастие, которых не могло быть в действительности, допустим в художественном тексте, «ведь даже в произведении, основанном на исторических событиях или дающем портретную зарисовку, художник обязательно “додумывает”, осмысляет факт, создает творческую концепцию изображаемого»[xxiii]. Но та же свобода творчества не дает читателю понять, что подлинной причиной «морального убийства» в стенах штрафного изолятора были не избиения, голод или ежеминутное ожидание смерти, что и без того постоянно сопутствовало жизни заключенных. Убийственной была полная бездеятельность, на которую начальство лагеря сознательно обрекало находившихся в изоляторе людей: «…тоскливо уж больно, – говорил заключенный, отвечая на вопрос лагерного корреспондента: чего же плохого на Секирной горе. – Хорошо еще, коли работа есть, а нет работы, или ежели не положено тебе, – тоска, да какая тоска! Нету такого слова, чтобы про эту самую тоску сказать»[xxiv].

К произвольной интерпретации исторических реалий можно отнести и сюжет с разорением монастырского кладбища «в другой стороне острова» ради устройства там скотного двора. Возможно, писатель сознательно использовал преувеличение, чтобы подчеркнуть факт осквернение сакрального пространства обители, сделать его абсолютным и недвусмысленным для понимания любого читателя: «Скотный двор тут будет, – сказал конвойный хмуро; по виду было не понять, шутит или открывает правду. – И так монастырь переделали в скотный двор, по кладбищам пошли теперя, – сказал мужик негромко»[xxv]. Бесспорно, подобный случай вполне мог произойти на Соловках, в конце концов, ведь были уничтожены чьими-то руками тысячи поклонных крестов на территории архипелага и братское кладбище у южной стены монастыря, где веками покоились останки усопших иноков. Но такое, вполне допустимое, хотя и не описанное в известных нам мемуарах событие переплетается в романе с темой межнациональных отношений, которые отличались от современных и требуют отдельного рассмотрения.

В романе неоднократно упоминаются стычки с чеченцами. Эта сюжетная линия имеет свою драматургию и динамику. Первое столкновение происходит как раз во время осквернения погоста. Казак Лажечников и чеченец Хасаев обмениваются взаимными оскорблениями и припоминают друг другу родовые обиды: «Мы из терских. Когда вас, воров, давили – вы кладбища за собой не утаскивали, оставляли нам своих покойников, чтоб мы потоптали. – Да, да, – согласился чеченец, и это его “да, да” прозвучало как вскрик какой-то крупной щетинистой птицы. – Вы так можете: сначала чужое кладбище потоптать, потом своё»[xxvi]. Спустя некоторое время начавшееся противостояние заканчивается кровопролитием: «Они казака? – спросил Артём, показав глазами на чеченцев. – А кто же, – ответил Афанасьев с деланной строгостью»[xxvii].

В аутентичных воспоминаниях упоминаются представители самых разных национальностей, а среди мемуаристов не только русские летописцы. Но никто из них не вспоминал о межнациональных распрях, в отличие, например, от случаев столкновений с профессиональными преступниками или охранниками (нередко это были одни и те же люди), о которых писали практически все заключенные.

Показательной является фраза С.А. Мальсагова о трагической судьбе стариков-чеченцев, погибших на Соловках в середине 1920-х гг. Историю этих людей ингушский офицер приводил в качестве примера политики большевиков, конечной целью которой было достижение «абсолютной покорности всего русского народа воле руководителей коммунистической партии»[xxviii].

В 1920–1930-е гг. разделение на Соловках шло не по сословному или национальному признакам, что было характерно для послевоенного ГУЛАГа и было связано с целым комплексом внутри- и внешнеполитических процессов. Судя по воспоминаниям соловчан, вплоть до начала Второй мировой войны порицалось лишь сотрудничество с представителями лагерной администрации, тогда как происхождение того или иного человека не имело существенного значения, на первый план выходили его личные качества: «Я продолжаю думать и теперь, что облик человека характеризуют его воззрения, как и его поступки, но судить о нем лишь по его взглядам – нелепость. Так же ложно судить по национальности и по профессии, хотя и национальность, и профессия дают материал для суждения, но лишь при целокупном подходе к человеческой личности»[xxix].

Сказанное историком литературы Н.П. Анциферовым проясняет многие эпизоды из воспоминаний заключенных: поведение кубанца В. Канева и его товарищей, которые, искренне сочувствуя готовящим побег горцам, не выдали их намерения начальству, хотя понимали, что даже неудавшаяся попытка массового побега обязательно приведет к ужесточению содержания остальных узников Кемского пересыльного пункта СЛОНа; великодушие грузин, которые, узнав об отправке оренбургского казака И.М. Зайцева на Секирку, устроили для него утешительный обед; поступок костромского крестьянина из книги Б.Н. Ширяева, который рискуя жизнью, вступился за ограбленных «шпаной» ингушей.

***

Принципиальным отличием «Обители» от воспоминаний соловецких заключенных является то, что за исключением бывшего рецидивиста Н.А. Журавлева, все остальные мемуаристы были осуждены по политическим мотивам, нередко только из-за своей классовой принадлежности, что полностью отвечало директиве одного из организаторов ВЧК М. И. Лациса:

«Не ищите в деле обвинительных улик, восстал ли он против Совета с оружием или на словах. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны разрешить судьбу обвиняемого. В этом смысл и суть Красного террора»[xxx].

«…На мой взгляд, – писал офицер Ю.Д. Бессонов, раскрывая последствия проводимой карательной политики, – людей, действительно совершивших преступление, подходящее под одно из тех обвинений, которые им предъявляют, то есть, короче говоря, преступников, на Соловках нет. Всякого сколько-нибудь активно участвовавшего в каком-нибудь контрреволюционном заговоре или действии, организатора восстания, шпиона, политического бандита советская власть расстреливает. Другого наказания нет. Поэтому почти все, что попадает на Соловки, все это второстепенные роли. И большей частью по выдуманным, сфабрикованным делам»[xxxi].

Вина героя «Обители» доказана и очевидна, ведь речь идет об уголовном преступнике. Но преступниками или как минимум безнравственными людьми в романе выставлены практически все литературные персонажи. Из умозрительного и тем более оскорбительного предположения, касающегося памяти реальных людей, которые зачастую страдали за несовершенные ими преступления, а в условиях лагеря сумели сохранить свое человеческое достоинство, следует активно укореняющийся в общественном сознании вывод о том, что на Соловках было «невозможно отличить палачей от жертв»[xxxii].

В одном из многочисленных интервью З. Прилепин смягчает формулировку. В его глазах палач не просто убийца или мучитель, с чем обычно в русском языке ассоциируется данное понятие. Палач – это человек, который «берет на себя чудовищный крест повелевать людьми, убивать людей, наказывать людей и видоизменять людей»[xxxiii].

И все же, ставя в один ряд жертв и палачей, писатель не только оправдывает существование СЛОНа, ведь очевидно, что палачи должны быть изолированы от остального общества, но лишает историю нравственного измерения, а человека, который буквально становится обреченным на грех, свободы воли. «Артёму неведомо кем заранее было подсказано, что каждый человек носит на дне своём немного ада: пошевелите кочергой – повалит смрадный дым»[xxxiv].

Выбора между добром и злом в романе как бы не существует, о чем совершенно справедливо пишет современный рецензент: «В “Обители” нет ни хороших, ни плохих, потому что все герои, придуманные Прилепиным, пытаются выжить в условиях жутковатого эксперимента над личностью человека, и в этой ситуации инстинкты часто важнее разума»[xxxv].

Не будучи идеальными людьми, мемуаристы прекрасно осознавали свое несовершенство: «Я очень далёк от мысли изображать из себя невинного агнца. В той жестокой ежедневной борьбе за жизнь, которая идёт по всей России, их не осталось – они вымерли. Здорово сказано, а? Теперь возьмите эти две фразы в кавычки. Они не мои. Краденые. Так 45 лет назад написал о себе Иван Лукьяныч Солоневич в летописи о Белбалтлаге “Россия в концлагере”. Но я подписываюсь под ними, потому что они дают трезвую оценку условиям жизни советского народа, среди которого мы жили, воспитывались и выжили, и вместе с тем не чернят моего лагерного кредо: “Ищи себе там прибыли, где нет другому гибели”»[xxxvi].

Однако, не идеализируя себя, бывшие заключенные выстраивали свое поведение и оценивали происходящее с ними в согласии с известными им идеалами: «Держись до конца. Держись, пока не упадешь. Стыдно тебе, старому солдату, распускаться»[xxxvii]; «Я пережил чувство гордости за своих коллег. Мы, представители “гнилой интеллигенции”, в большинстве устояли. Не писали “романов”. А собранные следствием романы были настолько жалки, что не дали материала для постановки “шахтинского” дела научной интеллигенции»[xxxviii]; «Когда я разнесла кучки <зеленого лука> по нарам, – сперва шепотом, потом все громче, – поднялся ропот. Оказывается, я разделила неправильно. Надо было делить не на равные кучки, а пропорционально собранным деньгам. Почему выделен лук тем, кто не вносил денег? То есть тем, у кого их не было… Сперва я не поняла. Потом растерялась. Всего, кажется, я могла ждать от заключенных со мной каких ни каких, а все-таки коммунисток, но этого!.. Кажется, на глазах у меня даже выступили слезы»[xxxix]; «Неужели даже здесь, среди несчастных, едущих, может быть, на свою гибель, всякий вор будет безнаказанно пользоваться своим правом сильного? И старики будут гибнуть только потому, что они не приспособлены к такой звериной борьбе за свое существование? Я вообще – сдержанный человек. Никогда еще ни в боксерских матчах, ни в многочисленных драках я не бил со злобой. Моим кулаком управлял либо спортивный азарт, либо чувство самозащиты. Но на этот раз я ударил не только со всей силой, но и от всего своего сердца, со всей яростью, облегчая этим свою душу от невысказанного протеста»[xl]; «Я опасался боязни матери о возможном моём моральном падении под влиянием уголовной среды, тесно окружавшей меня и в тюрьме, и в лагере. Желая её успокоить, я писал в письме: “Я не отступил и не отступлюсь от тех правил, в которых ты меня воспитала”»[xli].

Образцы высших форм поведения, число которых можно без труда увеличить, были не просто известны, но и востребованы мемуаристами, а также созвучны литературной, или, говоря шире, культурно-религиозной традиции, которая, по мысли Д.С. Лихачева: «не всегда идеализирует действительность, но всегда борется за идеал»[xlii].

Согласно данной традиции, лагерные летописцы видели в своем художественном труде моральный и религиозный долг, который возвышал их и понуждал мыслить в категориях вечности: «Об этих страдальцах Земли Русской, за совершенные преступления или томившихся совершенно невинно, и в большинстве, кончавших свою жизнь в лагерях ОГПУ, нельзя молчать, потому что забвение их явится надругательством над их памятью, не принесет славы нашим потомкам, не убережет грядущие поколения от повторения ошибок совершенных их предками»[xliii].

***

Претендуя на историческую объективность, автор «Обители» огульно дискредитирует жертв политических репрессий, но возвышает сотрудников лагерной администрации, представляя их едва ли не мучениками за идею, самоотверженно несущими крест революционного романтизма и «перековки» заключенных. Все это очень напоминает подход посещавших Соловки советских писателей, и говорит о нестареющей «новизне» современного романа.

Так, в основе пришвинского рассказа о СЛОНе лежит история родившей в лагере монахини. Скандальный сюжет дополняет ироничное повествование о сектантах – некоторые из них были изуверски истреблены местным начальством – в связи с тем, что одна из принадлежавших к их числу девушек отказалась от своих религиозных убеждений в обмен на короткую юбку и возможность предаваться утехам свободной любви с «перевоспитавшим» ее сотрудником культурно-воспитательной части[xliv].

В очерке «Соловки» М. Горький не только открыто восхваляет советскую лагерную систему, но и пускается в рассуждения по поводу идеалов и смысла иноческой жизни с целью разрушить в глазах читателя «иллюзии» в отношении монашества, монахов же представить в качестве развращенных, склонных ко всем возможным порокам людей: «Труды и молитвы монашества нимало не мешали ему дополнять “Декамерон” Боккачио, и нигде не слыхал я таких жирных, так круто посоленных рассказов о “науке любви”, как в монастырях»[xlv].

Слова советского классика (в воспоминаниях словчан такого просто нет) раскрывают источник появления в романе скабрезных эпизодов с участием насельников разоренной обители и объясняют причины, согласно которым экскурсоводом по ней, равно как и интерпретатором всего исторического наследия Соловков выступает начальник лагеря Эйхманис (Эйхманс – в реальности). «Монастырь <…> Восемь башен. Твердь!.. Монах-зодчий сделал каменные ниши в городской стене и внутри башен <…> Эти ниши предназначались узникам! <…>. Каменная скамейка – и всё. Спать – полусогнутым! <…> Вечный полумрак. Ещё и цепью к стене… <…> никаких амнистий!.. Переписка с родными была запрещена! Сроки были такие – “навечно” <…> А ещё земляные тюрьмы! <…> Под выходным крыльцом Успенской церкви – Салтыкова тюрьма. Ещё одна яма в земле – <…> у Архангельских ворот. <…> Преображенская – под Преображенским собором… Кормили как? Вода, хлеб, изредка щи и квас. Настаивали при этом: “Рыбы не давать никогда!”»[xlvi].

Романист почти дословно пересказывает фрагмент из книги «Узники Соловецкого монастыря» советского историка Г.Г. Фруменкова, который в середине 1960-х гг. отстаивал тезис о том, что «сочетание религиозных обязанностей монастыря с тюремными являлось естественным, закономерным и неизбежным»[xlvii]. В «Обители» та же идея выражена следующими словами: «Здесь всегда была живодёрня, поэтому монахи и не ушли – им привычно! – Эйхманис засмеялся, провожая взглядом отца Феофана»[xlviii].

Отметим, что практически все мемуаристы упоминали о периоде монашеской жизни для того, чтобы подчеркнуть творившиеся в святом месте беззакония и на имеющемся контрасте перейти к описанию новой реальности. «На месте, где пятьсот лет чувствовалось дыхание Всевышнего, теперь лилась кровь невинных, и дьявол, ликуя, плясал свою пляску смерти. Слово “Соловки” из символа светильника веры и подвижничества стало “Самым Страшным Словом России” – С.С.С.Р…»[xlix], – писал скаут-мастер Б.Л. Солоневич.

Было двое или трое заключенных, которые ради критики практиковавшегося до революции преследования за политическую пропаганду и сектантскую деятельность не просто упоминали, но подчеркивали существование монастырской тюрьмы. «Кажется, Соловки служили местом заключения почти с самого начала существования»[l], – сообщал баптистский проповедник А.П. Петров. Но такое отношение к прошлому Соловков было редким исключением. Большинством узников, вне зависимости от их религиозных предпочтений, Соловецкий монастырь рассматривался в качестве национальной святыней.

В романе «Обитель» представлены многочисленные случаи «перевертывания» религиозного смысла соловецкой истории и топонимики. Например, кремлевских ворот, символизирующих вход и пребывание Иисуса Христа в монастыре, о чем некогда напоминала пропавшая в годы революции надвратная икона Нерукотворного Спаса: «Где-то возле кремлёвских ворот раздавались голоса чекистов – они громко матерились»[li].

Однако увиденные глазами неверующего Артёма «перевертыши» почему-то не кажутся историческими реалиями расположившегося в монастырских постройках концлагеря, но отражением его собственного недопонимания сакральных пространств и именований.

Правильно говорит литературный критик о том, что: «Несмотря на пронизанность христианскими мотивами, “Обитель” повествует отнюдь не об обретении веры. Перед нами не богоискательство, а отстранённое богосозерцательство»[lii].

Для мнимой беспристрастности в оценках прошлого З. Прилепин буквально стерилизует своего героя, лишает его не только религиозного благочестия, но и любых других высших устремлений, оставляя Артёму лишь второстепенные, не главные качества и черты. Перед нами, по признанию самого романиста, подловатый «голый человек», который по каким-то непонятным причинам становится мерой вещей: «Он голый не потому, что он без свойств, а потому, что он со всеми свойствами одновременно. Он не из Серебряного века, но и не из Красного века, он не большевик и не белый, вроде московский, но предки из деревни, вроде образованный, но не особо, что-то чувствует, но не понял. Просто мне кажется, что есть в русском человеке одно качество. Это минимальная рефлексия по любому поводу. Насчет скотства своего и насчет добра. А при этом русская литература максимально рефлексивна. Вот мне захотелось сделать роман про человека, который существует внутри сложно организованного мира и не может его отрефлексировать – не хочет. Реагирует на него просто: “О, интересно”. Вот и вся реакция, как шар перекатывается»[liii].

***

Новизной «Обители», таким образом, является изменение точки отсчета, той меры реальности, которая определяет взгляды и поступки литературных персонажей, а, в конечном счете, читателей произведения. Для лучшей наглядности сказанного сравним отношение заключенных и героя романа к свободе, которое можно считать важнейшей характеристикой отдельной личности и целых исторических эпох. В том числе, эпохи Серебряного века, о котором часто вспоминают в связи с «Обителью», именуя ее едва ли не «последним аккордом Серебряного века»[liv]. Вот, что думал об этом явление русской жизни начала прошлого века Д.С. Лихачев: «Русская культура Серебряного века (век этот, впрочем, длился всего четверть столетия) рождалась в разговорах, беседах – откровенных, свободных, вскрывавших заветные мысли. В беседах этих, в которых по каким-то особым законам духа должно было быть не меньше трех собеседников, рождались новые мысли, новые “откровения”. Беседуя, человек формулировал, оттачивал мысль, прокладывал дорогу для новых мыслей. Полная свобода в этих разговорах была условием их плодотворности»[lv].

В целях сравнения «Обители» с воспоминаниями соловчан книги Б.Н. Ширяева и Д.С. Лихачева выбраны не случайно. Во-первых, они охватывают тот же временной период, что представлен в романе и написаны людьми, которые подобно герою произведения оказались на Соловках в сравнительно молодом возрасте.

Во-вторых, книги указанных авторов были созданы ими спустя несколько десятилетий после освобождения и представляют собой пример отрефлексированной мысли, предполагающей историческую перспективу и анализ пережитых событий. В-третьих, воспоминания Б.Н. Ширяева и Д.С. Лихачева хорошо известны современным писателям, и даже рассматриваются ими в качестве эталона лагерной прозы, что предполагает, если и не полное созвучие, то хотя бы отсутствие явного антагонизма. «Среди основных текстов, на которых основывались Захар и я, – “Неугасимая лампада” Бориса Ширяева, – говорит в одном из своих интервью Е.Г. Водолазкин, автор еще одного соловецкого романа “Авиатор”. – Это потрясающая книга. Совершенно удивительная. Несмотря на то, что она описывает соловецкие страдания и ужасы, читателя не охватывает чувство безнадежности. Так же, впрочем, как и “Воспоминания” Дмитрия Сергеевича Лихачева, которые Прилепину тоже были хорошо известны»[lvi].

В «Неугасимой лампаде» Б.Н. Ширяева слово «свобода» нередко используется при упоминании о соловецком театре и поведении заключенных актеров, которые, не получая на первых порах освобождения от общих работ, находили в себе силы для занятий сценической деятельностью. Именно на таких людей, по свидетельству писателя, опирался первый директор театра актер И.А. Арманов, который «неутомимо, упорно искал желавших играть на сцене без освобождения от работы, после 10–12 часов тяжелого труда на морозе»[lvii].

Рассказывая о неординарном явлении лагерной жизни, к которому он и сам имел непосредственное отношение, Б.Н. Ширяев писал: «Соловецкий театр первых лет своего существования выражал эти еще жившие тогда традиции ярко и полноценно. Он мог сделать это, так как в нем нуждались сами тюремщики, как в яркой вывеске, кричавшей культуре, и в силу этого предоставляли соловецкой сцене относительную свободу, – как это ни странно, но значительно бóльшую, чем та, которую имел театр тех лет на материке»[lviii].

Поясняя энтузиазм заключенных, наряду с бескорыстностью их побуждений, автор «Неугасимой лампады» подчеркивал приоритет внутренней свободы над внешними обстоятельствами жизни, которая, по утверждению писателя, преображалась благодаря сознательному выбору арестантов. «Вся эта пестрая, разноликая, разнохарактерная толпа была спаяна и крепко связана общим цементом – тоской по отнятым у жизни красочности и звучности, стремлением к личному, свободному, поскольку это возможно, творчеству, и странно, что эту максимальную, из возможных по тому времени, свобод мы находили именно на каторжном острове, на свалке, казалось, разбитой вдребезги русской культуры. Но на всей остальной площади Советского Союза это было уже невозможно. Там рожденное революцией “сегодня” уже заполнило пустоту, образовавшуюся на месте отброшенного, попранного “вчера”»[lix].

Приверженность общим ценностям не ограничивалась появлением культурных артефактов. Наоборот, само существование лагерного театра, печатных изданий, общества краеведения свидетельствовало о действии вдохновляющей силы, благодаря которой:

«Духовенство высоко держало крест, офицерство хранило устои долга и чести, юристы – их было много на Соловках того времени – стройное представление о праве и законности, артисты и художники – стремление к свободе творчества и бескорыстному служению искусству»[lx].

По мнению бывшего заключенного, в основе разнообразной творческой деятельности близких ему людей лежал поиск правды жизни, который был сродни поиску божественной правды: «Слово Пригвожденного ко Кресту звучит одной и той же единственной правдой на всех человеческих языках. Оно звучит и на языке искусства»[lxi].

Двигаясь от общего впечатления к форме, от мифа, отражающего нечто большее, чем достоверное или вымышленное историческое событие к его художественно-литературной интерпретации, в своих произведениях Б.Н. Ширяев сознательно трансформировал известные ему факты ради иллюстрации важнейшего для себя понятия – Святая Русь. Писатель отталкивался от его толкования как квинтэссенции русского духа, души России, способной регенерироваться в любых внешних условиях, что было особенно актуально для эмигранта, выброшенного обстоятельствами за пределы собственного Отечества и вынужденного там бороться за свою культурную, нравственную и духовную идентификацию. Соловки же рассматривались мемуаристом в качестве одного из ярких символов Святой Руси, дух которой в этом месте неоднократно воспроизводился, в том числе в период лагерной истории в опыте жизни окружавших его людей[lxii].

В «Неугасимой лампаде» понятие свобода пересекается с евангельским понятием Духа, способного освобождать человека, возвышать его над повседневной действительностью, что видно на примере отрывка о пасхальном богослужении: «И рушились стены тюрьмы, воздвигнутой обагренными кровью руками. Кровь, пролитая во имя Любви, дарует жизнь вечную и радостную. Пусть тело томится в плену – Дух свободен и вечен. Нет в мире силы, властной к угашению Его! Ничтожны и бессильны вы, держащие нас в оковах! Духа не закуете, и воскреснет он в вечной жизни Добра и Света»[lxiii].

Слову «свобода» здесь созвучны добро, свет, вечность, радость, любовь. Противостоят ему такие понятия, как плен, тюрьма, оковы, страдания и смерть. Именно положительные качества, а не их антиподы, приносят, по мнению Б.Н. Ширяева, истинную свободу, и делают тщетными усилия тех, кто пытается человека этой свободы лишить.

Схожим образом рассуждал Д.С. Лихачев, который с юношеских лет «был уверен в свободе воли человека. Только при этом условии он может быть добр или зол, отвечать за свои поступки. Если же он свободой не обладает, а это следовало, как нечто само собой разумеющееся, из моих изложенных выше рассуждений, то все равно нравственности нет, ибо у человека нет выбора. Дух человека – это вневременная данность. Здесь скрывается величайшая тайна, нечто конкретно не представимое. Человек существует вне времени, как свободное существо, само за себя отвечающее и вместе с тем находящееся в воле Божьей. Так оно, очевидно, и есть, даже если признавать время не формой восприятия существующего, а абсолютным явлением, в котором существует и сам Бог»[lxiv].

Связывая воедино действующее в мире вневременное божественное начало с нравственным началом в индивиде, которое проявляет себя в реальных поступках, совершаемых во временной, земной жизни, академик настаивал на свободе воли как на отличительной особенности человека. Такая свобода определяет смысл нашего существования и зависит от будущего как сферы божественного промысла о каждом: «Все убегающее от нас будущее необходимо для сохранения за нами свободы выбора, свободы воли, существующих одновременно с полной Божьей волей, без которой ни один волос не упадет с головы нашей. Время – не обман, заставляющий нас отвечать перед Богом и совестью за свои поступки, которые на самом деле мы не можем отменить, изменить, как-то повлиять на свое поведение. Время – одна из форм реальности, позволяющая нам быть в ограниченной степени свободными»[lxv].

Как было сказано выше, согласно Д.С. Лихачеву, именно бытующая в дореволюционной России свобода породила эпоху Серебряного века, черты которого нашли свое преломление в опыте соловецких заключенных. «Так свободны могли быть только русские люди начала века, только люди вполне интеллигентные.

Сейчас даже трудно вообразить себе ту степень свободы, которой мы все обладали в заключении, – писал академик в “Заметке к будущим воспоминаниям”. – Чем больше было людей разномыслящих, тем больше была эта свобода.

Кого только не было: проктофантозмисты, самурай Нари́та со всеми своими самурайскими убеждениями, Мейер и “мейеровцы”, православные священники, католические священники, масоны, теософы (сам автор Теософской энциклопедии Мёбус), армянский патриарх, “пулеметчик” Потто, Казаринов-Лефевр, в которого воплотился дух Людовика XVI, А.П. Сухов с его принятием всего и широкой художественной точкой зрения на мир (“психолог”) и т.д. и т.п. В этой возможности иметь свои взгляды, своё, и была свобода, а не в “пропуске” за кремль…»[lxvi]

В отличие от книги Б.Н. Ширяева, где на первый план выходит духовное понимание свободы, в книге Д.С. Лихачева доминируют философские размышления на данную тему, а место религиозного аспекта занимает культурологический взгляд на встречающиеся случаи сопротивления разрушительным силам зла. «Характерная черта интеллигентной части Соловков на рубеже 1920-х и 1930-х гг. – это стремление перенарядить “преступный и постыдный” мир лагеря в смеховой мир. Если соседи наши по Савватиеву и Муксалме, где содержались “политические”, т.е. люди, официально состоявшие в политических партиях, зарегистрированных в каких-то международных организациях защиты политзаключенных, превращали (не без преувеличений) свое содержание на Соловках в мир страданий и мучений, то настоящие каэры (контрреволюционеры) центральной части Соловков всячески подчеркивали абсурдность, идиотизм, глупость, маскарадность и смехотворность всего того, что происходило на Соловках – тупость начальства и его распоряжений, фантастичность и сноподобность всей жизни на острове (мир страшных сновидений, кошмаров, лишенных смысла и последовательности). <…> Анекдоты, “хохмы”, остроты, шутливые обращения друг к другу, шутливые прозвища и арго, как проявление той же шутливости, сглаживали ужас пребывания на Соловках. Юмор, ирония говорили нам: все это не настоящее. Настоящая жизнь ждет вас по возвращении…»[lxvii].

Совсем иная картина в осмыслении феномена СЛОНа прослеживается в «Обители». Герою книги чувство свободы приносят деньги («Деньги теперь он носил при себе: это как-то придавало ему сил – возникало обманчивое ощущение свободы и весомости[lxviii]») и возможность свободного передвижения по острову.

«“Как же всё удивительно”, – признался себе Артём, чувствуя непрестанный щекотный зуд в груди. Даже чайки орали радостно и восхищённо. Случалось, Артём ходил без конвоя по ягоды – но там всё равно был наряд и никому бы не взбрело в голову вместо работы отправиться по своим делам. А тут он шёл, никому ничем не обязанный и безо всякого сопровождения»[lxix].

Д.С. Лихачев исходил из того, что сама природа Соловков побуждает человека мыслить в космических масштабах, способствует расширению границ его познания: «Десятки тысяч лет ледники, двигавшиеся из Скандинавии, нагнали сюда, на Соловецкие острова, валунов. Стада этих валунов покрыли острова. Они были обкатаны тысячеверстными переходами, приняли форму удивительно живую, лаконичную. Лед вспахал острова, вырыл длинные логовища для озер, почти перерезал остров пополам Глубокой Губой. Над островами проносились ветры, облака, туман, метели. Вставали томительно длинные восходы, ложились разноцветные закаты. По ночам зимой колыхались северные сияния. Соловки были близки мирам иным, близки к космосу»[lxx].

На главное действующее лицо современного романа те же элементы природного ландшафта оказывают совершенно иное воздействие и накладывают заметные гносеологические ограничения, которые не позволяют герою пережить чувство свободы: «Артёму и в голову не пришло посчитать себя свободным. Каким ещё свободным – посреди этой воды вокруг, под этим тяжким небом, даже не торопящимся за ними, – а недвижимо зависшим над головою»[lxxi].

В конце концов, это чувство охватывает и его: «Открыл глаза – камера показалась большой, солнечной, просторной. Внутри сердца была неслыханная свобода»[lxxii]. Но у Артёма состояние «неслыханной свободы» сочетается не с созидательными переживаниями добра, света, вечности, радости и любви, что мы видели на примере «Неугасимой лампады», но с чувствами бешенства, остервенения, вседозволенности. «На остальных нарах проснулись остальные помятые узники – но никто всерьёз не решился подать голос, сказать хоть слово Артёму: бешеная улыбка на лице, страсть остервенения и вседозволенности – со всем этим не стоило связываться»[lxxiii].

Давая собственное определение свободы, литературный персонаж формулирует его как антитезу высказыванию священнослужителя: «“И в тюрьме, и на свободе – небеса одни и те же”, – говорил владычка Иоанн, но Артём, если бы задумался об этом, нашёл бы его слова ненужными и ничего не объясняющими»[lxxiv].

По воле своего создателя Артём отрицает самоощущение, которое не являлось исключительным свойством клерикального сознания, но было наполнено смыслом для вполне светских людей. «Конечно, я прекрасно знал и помнил, что нахожусь в заключении, но это не было главным! – вспоминал актер и режиссер В.Я. Дворжецкий о годах своей молодости, которую он провел в тюрьмах и лагерях. – Удивительно: в то время я не стремился на свободу. Свобода была всегда внутри меня. Я мог внушать себе чувство независимости и свободы»[lxxv].

О свободе герой «Обители» говорит как о «голой и пустой», лишенной положительного содержания материи: «Мир за пределами соловецких валунов ему не известен, и если бы ему приснилась свобода, она была бы похожа на осеннее ледяное море – у свободы не было предела и не было жалости, она была голой и пустой»[lxxvi].

Вполне естественно, что лишенное нравственного содержания чувство свободы не приближает человека к Богу или собственному будущему, о котором мечтали соузники Д.С. Лихачева («настоящая жизнь ждет вас по возвращении…»), но провоцирует на брутальные поступки.

В результате, место возвышенного, идеального начала, которое определяло поведение мемуаристов и описанных ими людей, в книге занимает «пацан», по определению литературоведа Е.М. Гушанской, «сегодняшний парень, из всех форм рефлексии обладающий только ощущениями, а из всех ощущений хорошо знающий только физиологию своего тела»[lxxvii].

От лица нравственного примитива рассказывается малоутешительная и мало что проясняющая история, характеризующая, если судить по успеху произведения, представления участников современного литературного процесса о весьма поучительных событиях первых пореволюционных десятилетий.

***

Для понимания эпохи и связанных с ним людей необходимо иметь в виду, что начало ХХ столетия в России было не только временем гибели устоев и разрушения традиций. По мнению историка И.М. Гревса, данный период обладал признаками кризиса великой культуры, когда в народе особенно остро пробуждается сознание содержащихся в прошлом ценностей, «ярко поднимается чувство любви к ним и вместе с тем желание и жажда хранить их и защищать»[lxxviii].

Происходящее в стране побуждало людей брать на себя бремя исторической ответственности, хранить и защищать культурные и религиозные ценности для будущего, которое в глазах тех же соловецких мемуаристов было не отвлеченной фантазией, но исполнением ожидаемого обетования, являлось пространством синергии Божественной благодати и человеческих усилий:

«”Восстанет из пепла и великий монастырь – оплот Земли Русской”, – пророчествовал Борис Ширяев во времена, когда, казалось бы, ничто не предвозвещало восстановления древней святыни. Но тот отблеск Неугасимой Лампады Духа, который он видел в глазах окружавших его людей, вселял надежду на то, что “воскреснет Русь, распятая за грехи мира, униженная и поруганная. Страданием очистится она, безмерная и в своем падении, очистится и воссияет светом Божьей правды”»[lxxix].

Подобное мироощущение, во-первых, свидетельствует о существовании свободы воли и выбора жизненного пути, который не объясняется законами биологического развития или правилами социального благополучия. Истолковывая поступки современников, Б.Н. Ширяев указывал на их стремление к духовной свободе: «Во тьме жил человек и ей служил. Тьма ничем не грозила его телу, но он рассек тьму страданием и подвигом. Свет ничего не сулил его телу, но он пошел к свету. Выход из тьмы грозил ему смертью. Человек преодолел страх тела подвигом Духа… Путь подвига – путь страдания. Человек избрал этот путь»[lxxx].

Во-вторых, аксиологический выбор заключенных превращал острова северного архипелага в место, где не только худшие, но и лучшие качества человеческой души явили себя как итог многовекового духовного опыта России, плоды которого были противопоставлены политическим установкам безбожной власти и лагерных порядков. «Соловецкие ужасы автор не смакует, а отодвигает на задний план. Передний же – почти радостный, “утешительный”. Все его внимание сосредоточено на “жемчужинах духа”, концлагерная обстановка их лишь оттеняет…»[lxxxi], – писал спустя год после выхода «Неугасимой лампады» рецензент журнала «Грани».

«Для того, чтобы вместить в себя этот неимоверный новый опыт <Соловков как макета России в миниатюре. – В.У.> Артему приходится трансформироваться самому, становясь под конец уже не живым человеком, но неким ходячим и разговаривающим конструктом, идеальным хранилищем для всех пороков (весьма многочисленных) и добродетелей (довольно скромных), присущих русскому – в самом широком смысле этого слова – обществу»[lxxxii], – пишет литературный критик об «Обители».

В современном романе искажается картина мира, известная по воспоминаниям бывших заключенных, которые излагали не только субъективное переживание реальности, но и передавали умонастроения своего времени.

Безусловно, дореволюционное российское общество не было лишено изъянов. Свобода Серебряного века была чревата не только открытием новых горизонтов мысли, но также отходом от веры отцов, проявлениями разврата и заигрыванием с темными силами, что наряду с другими факторами способствовало распространению революционных идей. Но на переломе XIXXX вв. наблюдался и рост духовных потребностей той же интеллигенции, исчерпавшей свои поиски во внешней свободе и нашедшей себя в свободе внутренней (напр., Приютинское братство или Братство Св. Софии).

Несмотря на неточности, а подчас сознательное искажение фактов, «Неугасимая лампада» Б.Н. Ширяева и книги других мемуаристов доносят до нас главное: «отблески того особого физического и духовного напряжения, в котором жили Соловки первых лет своего существования»[lxxxiii].

В «Обители» место религиозно-философское напряжение эпохи заполняет энергия взаимной ненависти, наличие которой задним числом оправдывает действия советской власти в отношение неугодных ей людей. Во главу же угла ставится современное видение одного из самых трагических этапов русской истории, с доминирующей в нем темой нравственного разложения и приземленного отношения к жизни, которое не требует от ума и души человека отклика в личном покаянии, изменения убеждений, чувств и поступков.

На первый план в «Обители» выходят не добродетели или «жемчужины духа», которые искали и находили лагерные летописцы, а человеческие слабости и пороки, страсти и эгоизм, в чем признается сам автор произведения.

«Меня совершенно не волнует, что происходит у читателя в голове. Да это и неважно. Действие может происходить в 20-е годы ХХ века, а может – в Х веке, а может – на Луне среди зеленых человечков… Люди просто угадывают свои эмоции, свои страсти, и это самое главное. А все остальное они могут даже не воспринимать. Одни читают как любовный роман, другие – как плутовской роман, третьи – как трагедию. Люди ищут и находят там что-то свое. И выясняют, что ничего не изменилось. Это же просто про людей»[lxxxiv].

Озвученный подход исключает новизну исторических оценок, отрицает историческое развитие и ставит под сомнение историческую преемственность, обеспечивающую понимание собственных предков и тех идеалов, которые на протяжении веков лежат в основе нашей национальной идентичности и определяют единство давно почивших и живущих ныне людей.

С учетом всего сказанного, цитата снимает вопрос об исторической достоверности «Обители». Соловки 1920-х гг. предстают в романе одним из наиболее случайных элементов, который без какой-либо потери смысла повествования мог быть заменен на любой другой географический и исторический фон.

[i] Москвина Н. Премьера фильма «Обитель»: непримиримость жертв и палачей. Аргументы недели. 2021. №18(762). 13–18 мая

[ii] Лихачев Д.С. Соловки в истории русской культуры // Архитектурно-художественные памятники Соловецких островов. М.: Искусство, 1980. С. 41.

[iii] Коробкова Е. «Сюжет новой книги родился после того, как мы с Велединским съездили на Соловки» // Вечерняя Москва. 2014. 8 апр.

[iv] Архив Александра Н. Яковлева

[v] Воспоминания соловецких узников

[vi] Власов-Уласс К.Л. Соловецкий изолятор // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2016. Т. 4. С. 117.

[vii] Олицкая Е.Л. Мои воспоминания: в 2 кн. Frankfurt/M: Посев, 1971. Кн. 1. С. 7.

[viii] Волков В.О. Письма Д. С. Лихачева О. В. Волкову и его семье. Наше наследие. 2008. №87.

[ix] Там же.

[x] Никонов-Смородин М.З. Красная каторга // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2017. Т. 5. С. 204.

[xi] Там же. С. 203.

[xii] Доклад Коллегии ГПУ начальника Юридического отдела ГПУ В. Д. Фельдмана о результатах обследования Северных лагерей ГПУ от 20 сентября 1923 г. // Репрессированная интеллигенция. 1917–1934 гг.: сб. статей / под ред. Д. Б. Павлова. М.: РОССПЭН, 2010. С. 376–381.

[xiii] Из доклада Особой комиссии по обследованию Соловецких лагерей под председательством секретаря Коллегии ОГПУ А. М. Шанина Коллегии ОГПУ о положении заключенных в Соловках // Там же. С. 385–393.

[xiv] Розанов М.М. Факты – домыслы – «параши». Обзор воспоминаний соловчан соловчанами // Воспоминания соловецких узников. 2018. Т. 6. С. 516–517.

[xv] Федин Э. Солженицын и Шаламов // День и ночь. 2006. № 11/12.

[xvi] Польский М., протопресв. Положение Церкви в советской России (Очерк бежавшего из России священника). Иерусалим, 1931. С. 119.

[xvii] Прилепин З. Обитель. М.: АСТ, 2014. С. 102.

[xviii] Там же. С. 744.

[xix] Там же. С. 499–500.

[xx] Грубе А.Р. Секирка // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2015. Т. 3. С. 213.

[xxi] Зайцев И.М. Соловки (Коммунистическая каторга, или Место пыток и смерти) // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2014. Т. 2. С. 307.

[xxii] Там же.

[xxiii] Гей Н.К. Образ и художественная правда // Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер. М.: ИМЛИ РАН, 1962. C. 127.

[xxiv] Литвин Н. Гора Секирная // Соловецкие острова. 1925. № 9. С. 25.

[xxv] Прилепин З. Обитель. С. 33.

[xxvi] Там же. С. 36–37.

[xxvii] Там же. С. 155.

[xxviii] Мальсагов С.А. Адский остров // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2013. Т. 1. С. 407.

[xxix] Анциферов Н.П. Из дум о былом. М.: Феникс: Культур. инициатива, 1992. С. 392.

[xxx] Лацис М. Красный террор. 1918. №1. 1 нояб.

[xxxi] Бессонов Ю.Д. Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2013. Т. 1. С. 463.

[xxxii] Прилепин З. Обитель. С. 4.

[xxxiii] Его же. «Мне было важно показать, что происходит с теми, кто берется повелевать людьми»: писатель Захар Прилепин о Серебряном веке и тюремной прозе. 

[xxxiv] Его же. Обитель. С. 486.

[xxxv] Литов И. Что не так с «Обителью»: сериал поссорил россиян. Московский комсомолец. 2021. 14 мая.

[xxxvi] Розанов М.М. Факты… С. 101.

[xxxvii] Седерхольм Б.Л. В разбойном стане: Три года в стране концессий и «Чеки» (1923–1926) // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2013. Т. 1. С. 682.

[xxxviii] Анциферов Н.П. Из дум… С. 374.

[xxxix] Олицкая Е.Л. Мои воспоминания. Кн. 2. С. 210.

[xl] Солоневич Б.Л. Молодежь и ГПУ // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2014. Т. 2. С. 360.

[xli] Яковлев В.В. Так было // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2020. Т. 8. С. 176.

[xlii] Лихачев Д.С. От Илариона до Аввакума

[xliii] Яковлев В.В. Так было… С. 244.

[xliv] Пришвин М.М. «Ударник» и «Клара» // «В Белом море красный СЛОН…». М.: Пашков дом, 2006. С. 408–418.

[xlv] Горький М. Полное собрание сочинений: в 25-ти тт. // По стране Советов. М.: ИМЛИ РАН, 1974. Т. 20: Соловки. С. 205.

[xlvi] Прилепин З. Обитель. С. 265.

[xlvii] Фруменков Г.Г. Узники Соловецкого монастыря. Политическая ссылка в Соловецкий монастырь в XVIIIXIX вв. Архангельск: Сев.-Зап. кн. изд-во, 1965. С. 1.

[xlviii] Прилепин З. Обитель. С. 263.

[xlix] Солоневич Б.Л. Тайна Соловков // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2014. Т. 2. С. 433.

[l] Миссионер Эрастус (А. П. Петров) Соловки: живое кладбище / Пер. с англ., вступ. ст., коммент. свящ. В. Умнягин // Север. 2014. № 1/2. С. 218.

[li] Прилепин З. Обитель. С. 235.

[lii] Свирилин А.Н. Одна осень Артёма Горяинова // День и ночь. 2014. №5. 

[liii] Прилепин З. Это нормально для русского человека – легкая подловатинка // Ведомости. 2014. 18 апр.

[liv] Бондаренко В.Г. Власть Соловецкая. О романе Захара Прилепина «Обитель»

[lv] Лихачев Д.С. Воспоминания. С. 117.

[lvi] Водолазкин Е.Г. Интервью сайту «Год литературы».

[lvii] Ширяев Б.Н. Неугасимая лампада. Соловецкий монастырь, 2012. С. 76.

[lviii] Там же. С. 84.

[lix] Там же. С. 106.

[lx] Там же. С. 83.

[lxi] Там же. С. 357.

[lxii] См.: Умнягин В.В. Лихачев читает Ширяева (О рукописных комментариях Д.С. Лихачева на полях «Неугасимой лампады» // Ширяев Б.Н. Соловецкие сказы. СПб.: Росток, 2019. С. 334–349.

[lxiii] Ширяев Б.Н. Неугасимая… С. 451.

[lxiv] Лихачев Д.С. Воспоминания. СПб.: Logos, 1995. С. 124.

[lxv] Там же. С. 125.

[lxvi] Цит. по: Панченко О.В. Д. С. Лихачев в работе над «Воспоминаниями»: осмысление духовного опыта Соловецкого лагеря // Воспоминания соловецких узников. Соловецкий монастырь, 2016. Т. 4. С. 329.

[lxvii] Лихачев Д.С. Воспоминания. С. 171.

[lxviii] Прилепин З. Обитель. С. 214.

[lxix] Там же. С. 204.

[lxx] Цит. по: Панченко О.В. Д.С. Лихачев… С. 339.

[lxxi] Прилепин З. Обитель. С. 590.

[lxxii] Там же. С. 665.

[lxxiii] Там же. С. 666.

[lxxiv] Там же. С. 687.

[lxxv] Дворжецкий В.Я. Пути больших этапов: Записки актёра. М.: Возвращение, 1994. С. 59.

[lxxvi] Прилепин З. Обитель. С. 687.

[lxxvii] Гушанская Е.М. Обитель или острог? // Санкт-Петербургские ведомости. 2014. 15 сент.

[lxxviii] Гревс И.М. Предисловие // Анциферов Н.П. Душа Петербурга. Пг., 1922. С. 9.

[lxxix] Порфирий (Шутов), архим. Слово к читателю // Ширяев Б.Н. Неугасимая… С. 5–6.

[lxxx] Там же. С. 461.

[lxxxi] Арсеньев В. «Свет во тьме…» // Грани. 1955. №24. С. 140.

[lxxxii] Юзефович Г. Соловки как Россия в миниатюре «Обитель» Захара Прилепина // Удивительные приключения рыбы-лоцмана: 150 000 слов о литературе. М.: «Редакция Елены Шубиной» (АСТ), 2016. 

[lxxxiii] Кузякина Н.Б. Театр на Соловках, 1923–1937. СПб.: «Дмитрий Булавин», 2009. С. 86.

[lxxxiv] Прилепин З. «Русская литература – не общество гуманистов». 

Источник: Электронная газета Столетие.ru
Тип: Воспоминания соловецких узников
Издание: Электронная газета Столетие.ru